«Дебильность – лёгкая степень умственной отсталости».
Из словаря

– П…да!
Это слово, обращённое и к ней, и к окружающему миру, она слышала чаще других. Память была слабенькой, запоминались только часто повторяющиеся слова, она с великим трудом их заучивала, остальное выглядело как хаос бессмысленных звуков, падающих и исчезающих в бездонных ямах, и было непонятно, что с ними делать и как избежать таких ям, а вот это слово она сумела выучить к четырём годам, и оно стало её первым словом. До этого она молчала. Даже санитарка в роддоме, разнося младенцев в час кормления, говорила её мамаше: надо же, все орут как резаные, а эта – ангел, всё молчит и молчит; счастливая ты, Клавка, Людка у тебя – скромница и тихоня, горя ты с ней не узнаешь. Люда молчала и тогда, когда лежала в сухих пелёнках, и тогда, когда в мокрых: она думала, что это в порядке вещей – родилась, и принимай всей душой ту обитель, в которую определил тебя Господь. Слов этих она тогда не знала, а думала картинками, зрительными образами, запахами и звуками, которых и сама не смогла бы кому-то рассказать. Она молчала и когда Клавдея с Людкиным папашей ругались и мутузили друг дружку чем попало, и когда была здорова, и когда больна, и когда светило солнце, и когда шёл дождь – всё было хорошо. Разве может что-то беспокоить, когда мир так прекрасен? Вот тебя не было, и вдруг ты явилась. Из ничто, из невнятности, из нави – явь, живое существо. Разве не чудо? Самое настоящее.
далее
До первого своего произнесённого слова оно виделось ей столь чудесным и разноцветным, столь невероятно радостным, что аж дух захватывало. Так называл её отец: «п…да» или «засранка», но чаще «п…да». Порою оно слышалось ей как «пееес-да», лёгкий, открытый выдох «пееее» и потом краткое, умиряющее, утишающее любую боль «ссс», и в этом удивительном воздушном «пеееесссс» веял лёгкий ветерок, шумела зелёная листва, и плыли по ясному небу белые облачка, похожие на чью-то улыбку благословения, и она счастливо улыбалась этому «пес» и договаривала, принимая и ему соглашаясь: «Да!» Пес-да!
То слово это тянулось, обреталось вне пространства, зато длилось во времени, и это поразительное нечто, временнОе, но внепространственное, как позже выяснилось, называлось «пес-ня». И Людка с изумлённым воздыханием и ей говорила: «Да!»
Чаще всего слово, меняя первый звук – она потом, когда научилась писать и читать в лесной школе-интернате, часто переставляла или не дописывала буквы, так у неё выходило само собой, – шептало ей «тс-с-с», звало к блаженной тишине, к уходу из мира враждебных звуков в убежище вечного родного покоя. А когда мать высаживала её на горшок и как заведённая, вынуждая и насильничая над природой и всей вселенной, упорно приговаривала «пис-пис», «пис-пис-пис», а Людка сжималась изо всех сил, стремясь превратиться в точку, чтобы не было над кем насильничать, и горшок оставался пустым, и мать злобно сбрасывала с него дочку – «У-у, подлюка, щас же, п…да такая, наделаешь мимо», – вот тогда и случалось именно это, зато по своей воле, и даже, терпя шлепки и угрозы сдать в милицию, в дурдом, выкинуть на помойку, Людка была счастлива: она вынесла, не сдалась чужой воле, заставлявшей её делать не то, что было нужно Люде, покойное и естественное, а то железное и ледяное, что требовалось матери.
Пес-ок – это пришло чуть позже, когда Клавдея махнула на неё рукой и девочку стали отпускать бродить по посёлку, по берегу речки. И тогда, золотому и сыпучему, она сказала своё восторженное «да!» и пес-ку: твёрдые пес-чинки легко пересыпались из ладошки в ладошку, они были твёрдыми, как камешки, и в то же время мягкими, как ласка, и лились, как вода, и не исчезали в бездонных ямах, и не превращались в ничто. И это тоже было чудо.
В посёлке её звали не по имени, а просто: дебилка. Вон Клавдеина дебилка пошла, и когда Бог приберёт, вот же несчастье, даже папаша бросил, зачем ему дочка-дурка, говорили соседки.
…Была поздняя Пасха. Нарядные люди шли из церкви, улыбались, смеялись чему-то своему. Четырёхлетняя Людка, босая, в ситцевом стареньком платьишке, улыбнулась им навстречу, взмахнув длиннющими ресницами. Вот, сказали поселковые какой-то своей важной гостье, городской и пахнувшей неземными ароматами гдетошнего, настоящего мира, вот наша дурочка Людочка. О, обрадовалась городская гостья, да это же юродивая, она у Бога запазушкой живёт. У-богая. Наклонилась, не побрезговав, и троекратно поцеловала Людку: Христос воскресе! Это был первый поцелуй, которого девочка удостоилась за всю свою недолгую жизнь. Пасха, Пасха, говорили кругом. Пес-да… Пас-ха – Да! И Людка, не обученная отвечать на пасхальное приветствие как положено, в восторге всеобъемлющей любви и не испытанной прежде радости, приникла к городской гостье, карие глазёнки засияли лучисто, уста её впервые отомкнулись в ответ на небывалую благодать, и пропела она своё первое слово, громко и с благоговением: П…-ДА!
…Потом Клавдея её долго била, с наслаждением и оттягом, как бил её саму муж-пьяница, и Людка с месяц отлёживалась в сарае. И теперь она слышали одни только «нет»: «нет, нельзя, уйди, так говорить нельзя, так делать нельзя, нет, ты никуда не пойдёшь, срам один, нет, заткнись, п…да, одно только слово поганое и выучила, дебилка, чёрт тебя мне в подол положил, хоть бы ты сдохла». Гораздо позже, уже став совсем взрослой, она где-то вычитала и записала своим корявым почерком в тетрадку, пропуская и переставляя буквы: «Ад состоит из наших Да». Фразы тогда, в сарае, она этой не знала, но чувствовала всем своим покрытым кровоподтёками тельцем. И ей так отчаянно хотелось в этот ад, где всегда говорят да, потому что да – это любовь, это радование живущему на свете, а нет – это желание, чтоб тебя не было, чтобы ты исчезла в той бездонной яме, где бесследно пропадают звуки бессмысленного хаоса и откуда нет возврата, – так хотелось, что душа распахивалась навстречу этому Аду и молилось сердечко: Господи, только не в Рай, минуй меня сия чаша!!! Молилось не словами – молилось запахами, отчаянным мычаньем залепленного изолентой рта, перечёркиванием мысленных картинок с хохочущими губами односельчанок, слюнявящих нарумяненные щёки в христосовании.
Люду отдали в лесную школу – так называлась школа для умственно отсталых. В пустой комнате, где стояли лишь канцелярский стол с парой стульев и висел портрет Макаренко, сказали: бедный речевой запас, говорит только заученными фразами, игнорирует просьбы – тупо упрямая, не понимает словесных инструкций, отсутствуют базовые для современного человека представления о том, что всё существует согласно причинно-следственным отношениям, во времени и пространстве. Потому такие дети, как Людочка, не могут освоить программу обычной средней школы, особенно не даются им история, география, черчение, они обычно не могут даже выучить таблицу умножения, а это уж чересчур. Да она у меня дурочка, что ж вы хотите, повторяла Клавдея, ничего не понимая из этой россыпи учёных слов. А директор продолжал важно: Людочка цепенеет, когда все дети смеются, смеётся, когда никому не весело, – значит асоциальна, некоммуникабельна, и ей требуется вспомогательная школа. Да дурочка она у меня, всё говорила мамаша, вы б только научили её тряпку в руках держать, может, хоть уборщицей будет работать. Нет, вы не правы, ответствовал директор, у нас теперь есть такие методики, что из детей с лёгкой формой умственной отсталости мы и большого учёного можем сделать, только заниматься ими надо, долго, грамотно и любовно. Ты будешь у нас как в Раю, сказали Люде в утешение. И вот тут она действительно окаменела. Она слишком хорошо помнила, что такое Рай: сырой сарай, побои, заклеенный скотчем рот, проклятия матери, брезгливость соседок, бросивший её отец, который не смог преодолеть отвращения к тому существу, что сам породил, – и постоянные, безнадёжные, страшные НЕТ.
В интернате она долго ни с кем не общалась – разве можно любить тех, кто в Раю? Сидела, бледная, худющая, в уголочке, отказывалась от игрушек и занятий, которые затевала с ними воспитательница – Главный Секьюрити Рая. Но понемножку оттаивала, даже подружилась с девочкой Катей, своей ровесницей. Главный Секьюрити Рая эту дружбу поощрял: Катя уже знала таблицу умножения и могла благотворно влиять на совершенно тупую Люду. Катя и вправду нашла с Людочкой общий язык – не тот, которым разговаривают Секьюрити, а свой, родной и понятный. Под её руководством Люда сумела одолеть таблицу умножения и уже готовилась учиться понимать не только наглядные примеры – «делай как я», – но и словесные указания Секьюрити. Однако Катя учила её не только таблице. Им обеим было интересно их тело – именно телом они понимали мир. Социальные вопросы были им совсем не интересны: ну как представить, что такое экономика – пузатый дядька с мешком денег? Что такое политика – те мордатые физиономии, что говорят по телевизору о непонятном? Нет, это было не их. Вот сказки – другое дело, там всё как в жизни: Василиса Прекрасная и Марья Моревна – это были Люда с Катей, Баба Яга Костяная Нога – Главный Секьюрити Рая, Кощей Бессмертный – интернатский врач. Что такое «общественно-полезный труд»? Клеить коробочки? Кому они нужны, эти коробочки, и зачем? Меж тем это были обязательные занятия по приучению детей, страдающих дебильностью, к простейшему, как считалось, труду. Зачем такой труд, не спрашивают в этих местах.
Почти одновременно у девочек начались месячные. Их никто не готовил к такому испытанию, и испугались обе, подумали, что умирают. Потом Кощей объяснил, что у всех взрослеющих девочек так бывает, это значит, что они становятся женщинами, и нет в этом ничего особенного. Но им всё равно бывало страшно. И тогда ночью они забирались в одну постель и засыпали обнявшись. Ведь когда обнимаются, удерживают друг друга на краю пропасти, готовые разделить самое страшное, смерть, – тогда не страшно, и это и есть любовь, думали обе, потому что любовь сильнее смерти. Когда долго не засыпалось, они поглаживали друг друга, нежно прижимались к соскам подруги, пальчиками исследовали свои животы, сравнивали, у кого они более плоские, чтоб были как у Брижжит Бардо, разглядывали свои пипки – так их научили называть это место, объяснив, что это приличное слово, но всё равно говорить его нельзя, только врачу, если спросит, – трогали их, потирали и растворялись в дремотной истоме, успокоенные и утешенные: они живые, и смерти нет. Но Люда так и не смогла принять приход менструаций: ей казалось, что месячные – это плач тела. Оно плачет кровавыми слезами, потому что его никто не любит, только Катя, и когда-нибудь из него выйдет вся кровь.
На одном из занятий детям дали задание: выбрать красивую картинку с изображением дома и внимательно её рассмотреть. Потом картинки разрезали ножницами, а дети должны были из кусочков сложить такой же домик, какой был. И тут Люда испытала первый, настоящий, смертный ужас в Раю, несравнимый с ужасом перед смертью от менструаций. Домик был такой красивый, что она бы назвала его своим детским уютным словом «п…да», если б ей не запретили его произносить: ей хотелось войти туда и жить там долго и счастливо. У неё никогда не было такого дома, а этот был как настоящий и совершенно сказочный, будто предназначенный для неё, Василисы Прекрасной. А его – разрезали! Его – не стало! И как теперь ни складывай, как ни склеивай, такого дома больше не будет. Не будет нигде и никогда. Не устоит дом, разрезанный ножницами на куски. И Василисы Прекрасной больше нет, потому что если ей негде жить, то придётся умереть под забором, как частенько грозила Клавдея своей Людке. Девочка забилась в рыданиях, её еле-еле успокоили. Но она на всю жизнь запомнила это крушение надежд, сотворённое изобретательными взрослыми, дабы игровым способом эти надежды взрастить.
А потом пришло лето, и на каникулы Людка вернулась в свой Богом забытый посёлок.
Поселковые мальчишки и раньше дразнили её дурилкой и дебилкой психованной, но близко не подходили. Люда росла, и уже наливались под платьишком крохотные грудки, и обозначился пушок в том месте, которое взрослые запретили ей называть. И мальчишки нет-нет да походя и стали задирать ей подол и отскакивали потом с гоготом, называя её запретным словом и ещё какими-то, которых она не знала. И как-то мальчишки притиснули её в угол сарая. И сказали: покажи нам свою… Она обрадовалась: наконец-то люди увидят настоящими глазами и блаженный ветерок, и нежные листочки, и белые облачка-благословение, и услышат песню ангелов и тишайшую тишину, и обомлеют от чуда струйного, песка золотого, ногами небрежно попираемого. И она легла на сено, подняла подол и раздвинула тонкие ножки широко-широко, чтобы все чудеса в ней каждому видны были, ни от кого не таились. Мальчишки навалились гурьбой, сначала рассматривали, потом стали трогать, разворачивать бледные нежные лепесточки меж её ног, и было тихо-тихо, как ей и мечталось, и стало так благостно и невероятно приятно: её дар был предназначен всем людям, чтобы они поняли, наконец, как прекрасно и чисто жить, дар высокого и невинного сердца, а она любила дарить – больше, чем принимать подарки, которых, впрочем, никто ей не дарил, разве что однажды, на ту Пасху, городская гостья, до того, как Люда сказала своё первое в жизни слово, протянула ей крашеное яичко. Мальчишки раскраснелись и стали спускать трусы. И она увидела, как под животами у них вставали по-над круглыми шариками телесного цвета какие-то тёплые упругие палочки, и палочки двигались, как живые веточки под ветерком. Она успела подумать, как это чуднО: оказывается, этими палочками они умеют управлять как руками… Первым лёг на неё Костька, пацан-заводила шестнадцати лет, с косящими напропалую глазами, и зашарил у неё между ног. Зачем это, спросила она, я вам всем уже всё показала, вы мне тоже показали, не знаю, как называется, мне домой пора. Дуррра, сказал Костька. Вот это – он обнял пальцами свою палочку, засовывая её Людочке между ног, – называется х…й. А зачем ты туда его суёшь, поинтересовалась девочка. Хочу е…ть, сказал Костя. Как это, удивилась Людочка, что это, зачем? Запомни, назидательно и веско сказал Костя: когда х… е…т п…ду, это и есть любовь. НЕТ, закричала она, НЕТ! И проклятый Рай вошёл в неё, нагло убив её ДА! всему сотворённому миру. Кинжальная боль, и на смену Костьке навалился, срывая трусы, другой, потом третий… Сколько их было, она не запомнила. И рухнуло небо, и остался один чудовищный Рай.
На всё и всегда потом она говорила НЕТ. О чём бы ни шла речь. Как ей навязал этот взрослый нормальный Рай. Из интерната её исключили как неподдающуюся коррекции. Инспектор спрашивал напоследок: может, останешься, как-нибудь выйдем из положения? Она сказала: нет. Мать выгнала из дому, соседка пожалела, предложила: может, у меня поживёшь? чего не бывает с девчонками… Люда сказала: нет. Через девять месяцев она родила девочку-имбецилку, акушерка уговаривала не отказываться от младенца: Люда сказала – нет.
Теперь она выходила ночами на трассу и зарабатывала гроши, которые отстёгивали ей проезжающие, пожелавшие дешёвого минета. Товарищами её были дауны – дети, мальчики и девочки, закончившие спецшколу, после которой их никуда на работу не брали. Умирая в больнице от СПИДа, она наотрез отказалась и от лечения. НЕТ, сказала она, я не хочу больше вашего Рая. Дабы мера горя была исполнена, я хочу своего Ада, где я всегда смогу говорить: ДА!